6

Автор: 
Владимир Сорокин
Назв_Произв: 
Тридцатая любовь Марины
Копирайт: 
© Владимир Сорокин, 1982-1984

Марина удивленно смотрит на нее.

Нина торжествующе улыбается:

— Нравятся?

— Но... Ниночка, это же Пастернак...

Лицо Нины становится жестоким:

— Дура! Это я! Пастернак появится только через две тысячи лет! Смотри!

Она поворачивает дощечку, и действительно, — та сплошь исписана греческими буквами. Заходящее багровое солнце играет в них пронзительными искорками.

— Ложь! — раздается над ухом Марины, и подруги вместе с Ниной жалобно визжат.

Марина оборачивается и видит ЕГО.

Спазм перехватывает ей горло.

ОН — в полушубке, то есть в простой козьей шкуре, подпоясанной широким кожаным поясом, крепкие ноги обуты в простые сандалии, загорелые руки сжимают дубовый посох, а треугольное лицо со шкиперской бородкой... о, Боже! ОН хватает тяжелый кратер и со страшным грохотом разбивает о перегруженую яствами циновку.

Голые женщины истерично кричат, куски баранины, оливки, улитки разлетаются во все стороны.

ОН приближает свое бледное от неимоверного напряжения лицо вплотную к лицу Марины и оглушающе кричит:

— Это все твои любовницы!!! ВСЕ ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТЬ!!! ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТЬ!!!

Марина цепенеет от ужаса.

ЕГО лицо настолько близко, что видны многочисленные поры на коже, микроскопические волосики на вскрыльях носа, грязь на дне морщин и крохотные капли пота. В каждой капле играют яркие радуги.

— Двадцать девять любовниц! — продолжает ОН и вдруг оглушительно добавляет: — И НИ ОДНОЙ ЛЮБИМОЙ!!! НИ ОДНОЙ!!!

Сердце останавливается в груди Марины от чудовищной правды.

Без чувств она падает навзничь, но ОН наклоняется над ней. От бледного лица никуда не скрыться:

— ТЫ НИКОГО НИКОГДА НЕ ЛЮБИЛА!!! НИКОГО!!! НИКОГДА!!!

— Я... я... любила Вас... — шепчет Марина цепенеющими губами, но раскатом грома в ответ гремит суровое:

— ЛОЖЬ!!! МЕНЯ ЛЮБИШЬ НЕ ТЫ, А ОНА!!! ОНА!!!

Тяжелая ладонь ЕГО повисает над Мариной, закрыв все небо. Она огромная, красно-коричневая, бесконечная и очень живая. Марина вглядывается пристальней... да это же Россия! Вон вздыбился Уральский хребет, глубокая линия ума сверкнула Волгой, линия Жизни — Енисеем, Судьбы — Леной, внизу поднялись Кавказские горы...

— Россия... — прошептала Марина и вдруг поняла для себя что-то очень важное.

— НЕ ТА, НЕ ТА РОССИЯ!!! — продолжал суровый голос, — НЕБЕСНАЯ РОССИЯ!!!

Ладонь стала светлеть и голубеть, очертания рек, гор и озер побледнели и выросли, заполняя небо, между несильно сжатыми пальцами засияла ослепительная звезда: Москва! Звезда вытянулась в крест, и где-то в поднебесье ожил густой бас протодиакона из Елоховского:

От юности Христа возлюбииив,
И легкое иго Его на ся восприяааал еси,
И мнооогими чудесааами прослааави тебе Бог,
Моли спастися душам нааашииим...

А где-то выше, в звенящей голубизне откликнулся невидимый хор:

Мнооогааая лееетааа...
Мнооогааая леееетаааа...

Но Марина отчетливо понимала, что дело не в протодиаконе, и не в хоре, и не в ослепительном кресте, а в чем-то совсем-совсем другом.

А ОН, тоже понимая это, метнул свой испепеляющий взгляд в сторону сгрудившихся Марининых любовниц. Вид их был жалким: хнычущие, полупьяные, собранные в одну кучу, они корчат рожи, закрываются локтями, посылают проклятия... Мария, Наташка, Светка, Барбара, Нина... все, все... и Саша, и Сашенька! Тоже омерзительно кривляется, плюется, заламывает голубые мраморные руки...

Марину передернуло от омерзения, но в этот момент ОН заговорил под торжественно нарастающее пение хора, заговорил громко и мужественно, так, что Марину затрясло, рыдания подступили к горлу:

— ВЕЛИЧИЕ РУСИ НАШЕЙ СЛАВНОЙ С НАРОДОМ ВЕЛИКИМ С ИСТОРИЕЙ ГЕРОИЧЕСКОЙ С ПАМЯТЬЮ ПРАВОСЛАВНОЙ С МИЛЛИОНАМИ РАССТРЕЛЯННЫХ ЗАМУЧЕННЫХ УБИЕННЫХ С ЗАМОРДОВАННОЙ ВОЛЕЙ С БЛАТНЫМИ КОТОРЫЕ СЕРДЦЕ ТВОЕ ВЫНИМАЮТ И СОСУТ И С РАЗМАХОМ ВЕЛИКИМ С ПРОСТОРОМ НЕОБЪЯТНЫМ С ПРОСТЫМ РУССКИМ ХАРАКТЕРОМ С ДОБРОТОЙ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ И С ЛАГЕРЯМИ ГРОЗНЫМИ С МОРОЗОМ ЛЮТЫМ С ПРОВОЛОКОЙ ЗАИНДЕВЕВШЕЙ В РУКИ ВПИВАЮЩЕЙСЯ И СО СЛЕЗАМИ И С БОЛЬЮ С ВЕЛИКИМ ТЕРПЕНИЕМ И ВЕЛИКОЙ НАДЕЖДОЮ...

Марина плачет от восторга и сладости, плачет слезами умиленного покаяния, радости и любви, а ОН говорит и говорит, словно перелистывает страницы великой, не написанной еще книги.

Снова возникает голос протодиакона, искусным речитативом присоединяется к хору:

Кто говорит, что ты не из борцов?
Борьба в любой, пусть тихой, но правдивости.
Ты был партийней стольких подлецов,
Пытавшихся учить тебя партийности...

Марина не понимает, зачем он это читает, но вдруг всем существом догадывается, что дело совсем не в этом, а в чем-то другом — важном, очень важном для нее!

Снова приближается бледное треугольное лицо с развалом полуседых прядей: ЖИТЬ БЕЗ ЛЮБВИ НЕВОЗМОЖНО, МАРИНА! НЕВОЗМОЖНО!! НЕВОЗМОЖНО!!!

Лицо расплывается, и на высоком синем небе, посреди еле заметно поблескивающих звезд проступают ровные серебряные слова:

ЖИТЬ БЕЗ ЛЮБВИ НЕВОЗМОЖНО, МАРИНА!

— Но как же быть? — шепотом спрашивает она и тут же вместо серебра выступает яркое золотое:

ЛЮБИТЬ!

— Кого? — громче спрашивает она, но небо взрывается страшным грохотом, почва трясется, жалкие тела любовниц мелькают меж деревьями, по земле тянется широкая трещина, трещина, трещина...

Голая Саша, неловко перегнувшись через Марину, подняла с пола ночник:

— Разбудила, Мариш?

— Разбудила... — недовольно пробормотала Марина, щурясь на бьющий в окно солнечный свет. — Фу-у-у... ну и сон...

— Хороший? — хрипло спросила Сашенька, придвигаясь.

— Очень, — грустно усмехнулась Марина, откидываясь на подушку.

Саша положила голову Марине на грудь:

— А я вот ничего не видела... давно снов не вижу...

— Жаль, — неожиданно холодно проговорила Марина, чувствуя странное равнодушие к кудряшкам подруги, к ее теплому льнущему тельцу.

«Тяжелый сон... — подумала она, вспоминая. — Постой... Там же было что-то главное, важное... забыла, черт...»

Она отстранила Сашину голову:

— Мне пора вставать...

Сашенька удивленно посмотрела на нее:

— Уже?

— Уже... — сонно пробормотала Марина, выбралась из-под нее и голая пошла в совмещенку.

— Приходи скорей! — крикнула Саша, но Марина не ответила.

Ягодицы встретились с неприятно холодным кругом, рука рассеянно оторвала кусок туалетной бумаги:

— Главное... самое главное забыла...

Струйка чиркнула по дну унитаза и, сорвавшись в стояк, забурлила в воде...

Марина давно уже не видела подобных снов, да если и видела, то все равно никогда в них так просто не открывалась истина. А этот — яркий, громкий, потрясающий — дал ей почувствовать что-то очень важное, чего так настойчиво и давно искала душа...

— Но что?...

Она подтерлась, нажала рычажок.

Бачок с ревом изрыгнул воду и привычно забормотал.

Марина посмотрела на себя в зеркало:

— Господи, образина какая...

Взяла расческу-ежик, зевая, провела по волосам, пустила воду и подставила лицо под обжигающую холодом струю.

Умывшись, снова встретилась глазами с угрюмой заспанной женщиной:

— Кошмар...

Под красными воспаленными глазами пролегли синие мешки, распухшие от поцелуев губы казались отвратительно большими.

— Ну и рожа... дожила...

Саша встретила объятьем, из которого Марине пришлось долго выбираться под настороженные вопросы любовницы:

— Что с тобой, Мариш? Я что, обидела тебя чем-то? А, Мариш? Ну, что с тобой? Ну, не пугай меня!

Наконец розовый кренделек рук был разорван, Марина молча принялась собирать свою разбросанную одежду.

— Мариш! Ну, что случилось?

— Ничего...

— Ну, Мариночка! Милая моя!

Марина брезгливо поморщилась.

— Ты... ты что, не любишь меня? — Сашенькин голос дрогнул.

Подняв свитер, Марина покосилась на нее — голую, лохматую лесбиянку с бесстыдно торчащей грудью и опухшим лицом.

«Болонка прямо... как глупо все... — горько подумала она и усмехнулась: — Двадцать девятый раз. Как глупо...»

Саша ждала ответа.

Свитер проглотил голову и руки, сполз по голому животу:

— Не люблю.

Сашины губы приоткрылись, одна рука машинально прикрыла грудь, другая — рыженькие чресла.

«С такой блядюги Боттичелли наверно свою Венеру писал...» — подумала Марина, удивляясь, насколько ей все равно.

— Как?

— Вот так.

— Как? Не любишь?

— Не люблю.

— Как? Как?!

— Ну что ты какаешь! — зло обернулась к ней Марина. — Не люблю я тебя, не люблю! Ни тебя, никого, понимаешь?

— Маринушка... что с тобой... — осторожно двинулась к ней Сашенька.

— Только не подходи ко мне!

— Мариш... — Сашенькины губы задрожали, она захныкала. — Ну, Мариш, прости меня... я исправлюсь... я не буду с мужиками...

— Не подходи ко мне!!! — истерично закричала Марина, чувствуя, как белеет ее лицо и холодеют конечности.

Готовая было расплакаться, Сашенька испуганно отпрянула.

Натянув брюки, Марина пошла на кухню ставить чайник.

Когда вернулась, одевшаяся Сашенька, пугливо обойдя ее, направилась в коридор.

«Господи, какая дура... — усмехнулась Марина, наблюдая, как торопливо натягивает эта овечка свои сапоги. — Святая проблядь... А я что? Лучше, что ли? Такая же блядища из блядищ...»

Она устало потерла висок.

— Верни мне мои сорок рублей за платье, — обиженно пропищала Сашенька, застегивая плащ. Губки ее были надуты, глаза смотрели вбок.

— Хуй тебе, — спокойно проговорила Марина, сложив руки на груди.

— Как... как?... — растерянно прошептала Саша.

— А вот так.

— Но... это же... это же мои деньги... я... ты должна вернуть...

— Что вернуть? — зловеще спросила Марина, приближаясь к ней в полумраке коридора.

— Как... деньги... мои деньги... — испуганно пятилась Саша.

— Вернуть? Деньги?

— Деньги... сорок рублей... я же вперед заплатила...

— Вперед?

— Да... вперед...

— Так, деньги, говоришь?

— Деньги... я хотела ска...

Не успела Саша договорить, как Марина со всего маха ударила ее по лицу. Сашенька завизжала, бросилась к двери, но Маринины руки вцепились ей в волосы, стали бить головой о дверь:

— Вот тебе деньги... вот тебе деньги... вот... вот... вот...

Визг стал нестерпимым, от него засвербило в ушах.

Марина ногой распахнула дверь и с омерзением выбросила бывшую любовницу на лестничную площадку:

— Сука...

Захлопнув дверь, тяжело дыша, привалилась к ней спиной, постояла, добрела до бесстыдно распахнутой тахты, упала лицом в подушку, еще хранившую в белых складках запах Сашиных кудряшек.

Руки сами заползли под нее, обняли.

Марина заплакала.

Скупые поначалу слезы полились легко, и через минуту она уже тряслась от рыданий:

— Гос...по...ди... ду...ра... дура...

Плечи ее вздрагивали, перед глазами стояло испуганное Сашенькино лицо, в ушах звенел любимый голос.

— Ду...ра... дура... прокля...аатая...

Вскоре плакать стало нечем, обессилившее тело лишь беззвучно вздрагивало, вытянувшись среди скомканного постельного белья.

Полежав немного, Марина встала, вытерла рукавом зареванное лицо, вышла в коридор, оделась, пересчитала деньги и хлопнула дверью так, что с косяка что-то посыпалось...

Последнее время запои не часто посещали Марину: раза два в месяц она напивалась до бесчувствия, пропитываясь коктейлем из белых и красных вин.

На этот раз все существо ее подсказывало, что вино будет слабым катализатором, и точно — две купленные утром бутылки водки к четырем часам сырой мартовской ночи были уже пусты и грозно посверкивали на столе среди грязного хаоса опустошенных консервных банок, окурков, кусков хлеба и колбасы.

Марина сидела на стуле посередине кухни, раскачиваясь и напевая что-то. Ее волосы были неряшливо растрепаны, плечико ночной рубашки сползло.

— Ссуки... — бормотала Марина, облизывая свои посеревшие губы. — Какие... ссуки... и я тоже... Господи... двадцать девять сук...

Она заплакала, уронив косматую голову на грудь.

— Господи... никого не любила... блядь сраная... сука...

На душе было пусто и горько, оглушенное водкой сердце билось загнанно и тяжело.

Марина всхлипывала, но слезы давно уже не текли, только судорога сводила лицо.

Наплакавшись, она с трудом встала, пошатываясь, открыла холодильник.

В углублении дверцы одиноко сверкала четвертинка.

Марина вынула ее, поднесла к глазам. Свет искрился в переливающейся водке, слова на этикетке двоились.

Она приложила четвертинку ко лбу. Холод показался обжигающим.

Так с бутылкой у лба и двинулась в комнату, больно задев плечом за косяк.

Упав на кровать, зубами принялась сдирать белую головку.

Марина пила ледяную водку из горлышка маленькими глотками, лежа на тахте и глядя в плавно плывущий куда-то потолок.

Пилось легко — словно ключевая вода булькала в горле, скатываясь в желудок. Тахта тоже плыла и раскачивалась вместе с потолком, стены двигались, безглазый Рабин грозно смотрел со своего «Паспорта».

Сильное опьянение всегда раскалывало память, вызывая рой ярких воспоминаний, вспыхивающих контрастными живыми слайдами: улыбающийся дядя Володя, поправляющая шляпу бабушка, надвигающиеся из темноты глаза Марии, исполосованная спина Наташки, неловко спешащая подмыться Барбара, громко хохочущий негр...

— Как все плохо... — слабо проговорила она, приподнимаясь.

Из наклонившейся бутылки водка полилась на постель.

Голова кружилась, в висках непрерывно стучали два механических молота.

— Все очень, очень плохо, Марина...

Неловко размахнувшись, она запустила бутылкой в батарею.

Не долетев, та упала на пол и, скупо разливая водку, покатилась к истертым педалям пианино...

Марину разбудил телефон.

С трудом приподнявшись, не в силах разлепить опухшие веки, она нащупала его, сняла трубку:

— Да...

— Маринэ, гамарджоба! — закричал на другом конце земли прокуренный фальцет.

— Да, да... — поморщилась Марина, бессильно опускаясь на подушку.

— Маринэ! Маринэ! — кричала трубка, — это Самсон гаварит!

— Здравствуй...

— Все в порядке, дарагая, все здэлали!

— Что... что, не понимаю...

— Все, все! Все в парядкэ! — надсадно, как на зимнем митинге, кричала трубка. — Кагда за дэньгами приедэшь?!

— За деньгами?

— Да, да! Кагда?

— За какими деньгами? — потерла висок Марина, брезгливо разглядывая лужу блевотины, распластавшуюся на полу возле тахты бледно-розовой хризантемой.

— Ну за дэньгами, дарагая, мы же кожу запарили!

— Аааа... — слабо застонала Марина, вспоминая черный рулон с иранским клеймом. — А что... когда?

— Приезжай сейчас! Я завтра к Шурэ еду, на полмэсяца! У меня с собой!

— А ты где?

— Мы в Сафии, тут пьем нэмного! Приезжай, пасидим!

— В какой Софии?

— В рэстаране, в рэстаране Сафия! Знаэшь?

— Знаю... — устало выдохнула Марина, свешивая ноги с тахты.

— Падъезжай к васьми, я тебя встрэчу! Я вийду! В вэстибюле! А?

— Да, да... я подъеду. Ладно... — она положила трубку.

Медный циферблат показывал десять минут восьмого.

С трудом приподнявшись, Марина прошла в совмещенку и, взглянув в зеркало, пожалела, что согласилась куда-то ехать: желтая, опухшая и косматая баба брезгливо посмотрела и прохрипела:

— Свинья...

Ледяная вода слегка взбодрила, расческа привела в порядок волосы, пудра и помада скрыли многое.

Подтерев пахнущую старыми щами лужу и выпив две чашки кофе, Марина оделась и пошла ловить машину.

Добродушный и разговорчивый левак не обманул, — без трех восемь синий «Москвич» притормозил у «Софии», из стеклянных дверей выбежал маленький носастый Самсон, открыл дверцу, дохнул коньяком, чесноком и табаком:

— Здравствуй, дарагая! Пашли, пашли...

Марина вылезла, слегка укачанная быстрой ездой, с облегчением вдохнула прохладный бодрящий воздух.

— Пашли, пашли, Маринэ, там Володя с Варданом! Ты с Юлей знакома?

Его смуглая рука крепко держала Марину под локоть.

— Нет, не знакома, — пробормотала она и остановилась у стеклянных дверей. — Знаешь, Самсон, я... я нездорова и посидеть с вами не могу. Тороплюсь я.

— Как? — удивленно заблестели черные глазки.

— Да, да... — как можно серьезней и тверже проговорила она, освобождая руку.

— Больна? — все еще продолжал удивляться Самсон.

— Да.

— Ну как же... ну давай пасидим...

— Нет, я не могу. Деньги у тебя? — спросила Марина, брезгливо вслушиваясь в рев ресторанного оркестра.

— А, да, да, вот, канешно, — засуетился Самсон, и через мгновенье Марина опустила в карман не очень толстую пачку.

— Я пойду, — кивнула она и стала отходить от него.

— Марин, кагда пазванить?

— Никогда, — твердо проговорила Марина и пошла прочь.

— Маринэ! Маринэ! — закричал Самсон, но она, не оборачиваясь, шла в сторону центра.

Только что стемнело.

Зажглись фонари и неоновые слова над магазинами, прохожие обгоняли медленно бредущую Марину.

Идти было легко, голова не болела, лишь слегка кружилась.

Марина знала улицу Горького наизусть — каждый магазин, каждое кафе были знакомы, с ними что-то было связано.

Это была улица Воспоминаний, улица Ностальгии, улица Беспомощных Слез...

«Тридцать лет без любви, — грустно думала Марина, глядя по сторонам, — тридцать лет... А может, все-таки любила кого-то? Тогда кого? Марию? Нет, это не любовь... Клару? Тоже не то. Нежности, забавы. Вику? Вику... Но она погибла. Да и вряд ли я любила ее. Может, если б не погибла, поругались бы, как всегда бывает... А мужчины. Никто даже не запомнился. Вот Валя один остался, да и что, собственно, этот Валя! Циник и фигляр. Интересно с ним, конечно, но это же даже и не дружба... Да. Странный сон приснился. Жить без любви невозможно, Марина! Приснится же такое... А ведь и вправду я не жила. Так, существовала. Спала с лесбиянками, с мужиками. Грешница, простая грешница. В церкви сто лет не была, хоть сегодня б зайти...»

Прошла Елисеевский, вспомнила Любку, раскисающий тортик, перевязанный бечевкой, бутылку вина, нелепо торчащую из сумочки, июльскую жару...

А вот и дом Славика. Во-он его окошко. Света нет. Лет пять назад стучал на ударнике в «Молодежном». Ужасно смахивал на девушку, поэтому и пошла с ним. Знал Окуджаву, Галича, Визбора. Пили однажды у кого-то из них. Марина кому-то из них понравилась, — в коридоре держали ее руку, в комнате пели, глядя ей в глаза, изящно покачивая грифом дорогой гитары...

Но телефона она не дала, — Славика было жалко, да и лысина отталкивала...

Марина достала сигареты из сумочки, закурила.

«А Сашенька? Вроде сильно влюбилась в нее. Без ума сначала. Да и она тоже. А после? Вышвырнула, как кошку паршивую... Интеллигентный человек, называется... Дура. И за что? Позвонить надо бы, извиниться... Да нет уж, поздно. Да и она не простит. Кошмар какой. Об дверь головой била. Идиотка! А может, позвонить? Нет, бесполезно... Деньги не отдала ей. Стыд какой. Дура. Но, вообще-то... что-то в ней неприятное было. Хитренькая она все-таки... себе на уме. Платья дармового захотелось. За сорок рублей и из матерьяла моего. Эгоистка. Только о своем клиторе и думала. А как кончит — и привет, про меня забыла. Тихая сапа. Вина никогда не купит. Все мое дула... Господи, как все гадко! Бабы эти, клитора, тряпье, планчик поганый! Тошно все... тошно... тошно...»

Свернув налево у памятника Долгорукому, она пошла по Советской.

Вон там тогда еще телефонные будки не стояли, а была просторная белая скамейка. Здесь они сидели с Кларой допоздна, тогда, после первой встречи. Какие у нее были роскошные волосы. Белые, льняные, они светились в темноте, тонко пахли...

«Господи, как будто сто лет назад было. Клара, Любочка, Вика... Так вот жизнь и пробегает. А что осталось? Что? Блевотина».

Переулки, переулки...

Столешников. Марина вздохнула, бросила недокуренную сигарету. По этому тесному переулку, мимо переполненных людьми магазинов она шла десять лет назад — ослепительно молодая, в белых махровых брючках, красных туфельках и красной маечке, с заклеенным скотчем пакетом, в коричневых недрах которого покоился новенький том недавно вышедшего «ГУЛАГа».

Она несла его Мите от Копелева, не подозревая, что в двухстах метрах от Столешникова, на улице Горького в доме № 6 спокойно пил свой вечерний чай вприкуску человек с голубыми глазами и рыжеватой шкиперской бородкой...

«Да. Диссида, диссида... Митька, Оскар, Володя Буковский... Будто во сне все было... У Сережки читали. Собирались. Пили, спорили... Господи... А где они все? Никого не осталось. Митька один, как перст. Да и того выпихивают. Да... А странно все-таки: дружила с ними, помогала — и жива, здорова, хожу по Москве. Даже и вызова-то дрянного не было. Ни обысков, ничего. Фантастика...»

На многолюдной Петровке ее задела ярким баулом какая-то цыганка и чуть не сбил с ног вылетевший из подворотни мальчишка.

«Господи, куда они все спешат? Торопятся, бегут. У всех нет времени оглянуться по сторонам, жить сегодняшним днем. А надо жить только им. Не завтрашним и не прошлым. Я вот начинаю жить прошлым... Как дико это. Что ж я — старуха? В тридцать лет? Глупость! Все еще впереди. А может — ничего? Пустота? Так и буду небо коптить? Если так, то лучше, как Анна Каренина... Чушь какая. Нет. Это все за грехи мои. Всю жизнь грешила, а теперь — расплата. Господи, прости меня...»

Кузнецкий вздыбился перед ней, сверкнул облитой неоновым светом брусчаткой.

Она достала сигарету и долго прикуривала начавшими дрожать руками.

Здесь людей было немного меньше, вечернего неба немного больше.

Марина посмотрела вверх. Облаков не было, низкие колючие звезды горели ярко и грозно, напоминая о холодном дыхании Вечности.

Марина жадно втягивала дым, но он, обычно помогавший успокоиться, на этот раз был бессилен, — пальцы дрожали сильнее, начинало знобить.

Сколько всего случилось в ее жизни на этой горбатой улице!

Сколько раз она проходила здесь — маленькая и взрослая, грустная и веселая, подавленная и счастливая, озабоченная и ветреная, пьяная и трезвая...

Вот по этим камням, по этому потрескавшемуся асфальту бежали ее сандалии, тапочки, танкетки, туфельки, туфли, сапожки...

Она бросила сигарету, зябко поежившись, сжала себя за локти:

— Холодно...

Но холодно было не телу, а душе.

Она свернула. Улица жирного Жданова.

Архитектурный слева, а справа разрушенный, как после бомбежки, дом. Забор, какие-то леса и мертвые окна.

— Как испоганили центр... — пробормотала она, проходя мимо светящегося газетного киоска.

В этом полуразрушенном доме жила Верка, Николай, Володька. Здесь, на втором этаже она стояла с Марией в полумраке лестничной клетки, слушала ее трезвый взрослый голос. А потом они спускались вниз по гулким ступеням, шли ночным двором, вдыхая теплый, пахнущий еще не остывшим асфальтом воздух...

«Было ли это?» — подумала Марина, вглядываясь в черную глазницу Веркиного окна. «Там, наверно, грязь, тьма и мокрая штукатурка. Вот и все...»

Темный нелюдимый Варсонофьевский распахнулся перед ней угрюмым тоннелем.

«Как в “Книге мертвых”, — горько усмехнулась Марина, — черный тоннель. Только белой точки впереди не видно. Нет ее, белой точки...»

Ни одного окна не горело в переулке. Расширяющийся КГБ с постепенной настойчивостью захватывал центр, выселяя людей, снося и перестраивая дома. КГБ. Эти три сплавленные воедино жесткие согласные всегда вызывали у Марины приступ бессильной ярости, гнева, омерзения. Но сейчас ничего не колыхнулось в ее скованной ознобом душе.

— КГБ... — тихо произнесла она, и слово бесследно растаяло в сыром воздухе.

Не все ли равно, кто виноват в смерти переулка — КГБ, всемирный потоп или чума?..

— Все равно, — еще тише ответила Марина, двигаясь как сомнамбула.

Мертвый переулок медленно втягивал ее в себя — оцепеневшую, молчаливую, с трудом передвигающую ноги.

Какая тишина стояла в этом тоннеле! Мертвая тишина. Словно и не было громкоголосой многолюдной Москвы с тысячами машин, с миллионами человеческих лиц...

Арка. Арка ее двора. Оказывается, какая она низкая, грязная, темная. Никогда Марина не замечала ее, быстро проплывающую над головой. Как глухо звучат в ней шаги. Остатки грязного снега, смерзшийся, потрескивающий под каблуками лед, тусклый свет: во дворе горят несколько окон.

Марина медленно вошла в тесный каменный мешок и остановилась посередине.

Ее двор.

Несколько минут она стояла неподвижно, вслушиваясь в темную тишину. Здесь не изменилось ничего. Все тот же асфальт, все те же грязные стены и грязные окна.

Она повернулась.

Ее окно светилось мутно-желтым. Там жили какие-то люди, неизвестные ей. Форточка была полуоткрыта, слышались слабые голоса...

Окно. Как оно светится! Как черен и строг крест переплета! Они остались прежними — свет, окно, форточка, их не тронуло ни время, ни КГБ.

Слезы подступили к глазам, Марина сильнее сжала свои локти.

Ей казалось, что вот-вот кто-то подойдет к окну, да и не кто-то, а бабушка или, может, — Марина? Та самая Марина — пятнадцатилетняя, в белом платье, с подвитыми, разбросанными по плечам волосами.

Но никто не подходил. Никто...

Окно стало расплываться желтым пятном, теплая слеза скользнула по щеке Марины.

«Боже мой. Неужели это все было? И белое платье, и лента в волосах, и музыка?»

— Неужели? — всхлипывая, спросила она у безнадежно молчащего двора.

Шепот растаял в темноте, тишина стала еще глуше и многозначительней.

Теплые слезы катились по щекам Марины...

Утро, утро начинается с рассвета. Здравствуй, здравствуй необъятная страна...

Марина приподняла голову с подушки, ища глазами часы.

Часы не обнаружили себя привычным серебристым циферблатом, зато кремовый телефон зазвонил, как звонят утром все телефоны — противными, душераздирающими трелями обезумевшего милиционера.

— Але... — тихо выдохнула Марина, ложась с трубкой на подушку, но короткая прибаутка, пробормоченная со знакомым львиным подрыкиванием, заставила ее подпрыгнуть:

— Хуй и писда ыграли в косла, хуй споткнулс и в писду воткнулс!

— Тони... Господи, Тони!

— Марина, привет! — расхохоталась трубка, и Марина почувствовала на щеке густые пшеничные усы.

— Тони, милый, где ты?!

— В России, Мэри! Вчера прылетел. Как дела?

— Да хорошо, хорошо. Ты надолго?

— Нет, на три дня.

— Ой, как мало...

— Ничего. Ты дома?

— Да, да. Ты один?

— Нет, с группой.

— С какой группой?

— Турыстической! — по-солдатски рявкнул Тони и засмеялся.

— Невероятно... Слушай, Тонька, приезжай ко мне!

— Не могу, Маринучка.

— Почему?

— Веду своих в Крэмл.

— В Кремль? Чего там смотреть? Ментов, что ли?

— Не знаю. Чего-нибудь. Мне все равно... Может, мы потом обедать вместе?

— Давай. А где?

— Метрополь? ЦДЛ? А может, в нашем?

— Да ну. Давай где-нибудь подальше.

— У Сережи?

— Он сидит полгода уже, твой Сережа.

— Как?

— Так. За фарцу иконами. Но это неважно, все равно поехали туда.

— O’kay. Я за тобой заеду. Около двух.

— Жду, милый.

В два они уже сидели за квадратным ореховым столиком, ожидая возвращения проворного официанта.

Тони курил, не переставая улыбаться. Марина, оперевшись локтями о стол, а подбородком — о сцепленные пальцы, смотрела на него.

Тони. Тоничка. Тонька.

Все такой же: пшеничные — ежиком — волосы, брови, усы. Шведская оптика в пол-лица, курносый нос. Светло-серый костюм, темно-серый галстук с голубым зигзагом.

— Ну, как же ты поживаешь, Тонька-перетонька?

— Нормально. А ты?

Марина вздохнула, вытянула из квадратной коробки сигарету, и тут же перед глазами вспыхнул огонек.

— Мерси. Я вроде тоже ничего.

— Ты какая-то грустная. Почему?

— Не знаю. Это неважно. Ну ее к черту, эту грусть.

— Правильно.

Официант принес водку, черную икру, масло, горячие, белые от муки калачи и салат «Столичный».

— Отлично. — Тони подхватил запотевший графинчик, разлил. — Мэри, я хочу выпить за...

Но Марина, порывисто протянув свою узкую руку, коснулась его пальцев, подняла свою рюмку:

— Милый, милый Тони. Знаешь... как бы тебе это объяснить... в общем... Ну их всех на хуй! Пусть цветет все хорошее. А все плохое катится в пизду. Гори вся грусть-хуйня синим пламенем!

Тони восхищенно качнул головой, чокнулся, оттопырив мизинец:

— Браво! Давно не слышал такого!

Марина опрокинула рюмку и тут же поняла, что сегодня сможет безболезненно выпить литр этой обжигающей прекрасной жидкости.

— Прелесть... — пробормотала она, отломила дужку калача, намазала маслом, потом икрой.

Тони принялся за салат. Забытые сигареты дымились в пепельнице, обрастая пеплом.

— А почему ты всего на три дня? — спросила она, с жадностью уничтожая блестящий икрой хлеб.

— Так получилось. Я же теперь не фирмач, а учитель русского языка.

— С ума сойти. Значит, мы товарищи по несчастью?

— Почему — по несчастью?

— Потому что потому, — пробормотала Марина и кивнула, весело потирая руки: — Наливай!

Водка снова прокатилась по пищеводу, калач хрустел корочкой, дышал теплым мякишем.

Тонины очки блестели тончайшими дужками, пшеничные волосы топорщились.

«Господи, если он меня не выведет из ступора, тогда просто ложись и помирай. Да, собственно, какого хрена я раскисла? Что случилось? С Сашкой поругалась? Ну и черт с ней. Новую найдем. Сон плохой приснился? Подумаешь! Ишь, раскисла, как простокваша. В руках себя держать надо, Мариночка».

— Тонька, расскажи как там у вас? Ты Витю часто видишь?

— Виктора? Да. Он про тебя интересуется очень. Вспоминает.

— Серьезно? А как у него вообще? Он где пашет?

— Работает? На «Свободе».

— У этих алкоголиков? Молодец!

— Да у него все o’kay. И второй сын родился.

— Ни фига себе, — Марина тряхнула головой, поедая вкусный салат. — Ну, за это выпить сам Бог велел.

— Да, да! — засмеялся Тони, наполняя рюмки.

Чокнулись, выпили.

Марина быстро расправилась с салатом, взяла сигарету:

— Тонь, а ты чего не пойдешь на «Свободу» или на «Голос» на какой-нибудь?

Он махнул рукой:

— Ааа, зачем. Меня тогда сюда никогда не пустят. А я скоро буду писать диссертацию.

— Какую?

— «Семантика “Луки Мудищева”»!

— Ой! Тонька! Это ж моя любимая поэма!

Тони молниеносным движением поправил очки, сцепил пухлые пальцы и, безумно выпучив глаза, затараторил, нещадно коверкая слова и путая ударения:

На передок фсе бабы слябы —
Скажу вам вправту, не таяс —
Но уж такой иеблывой бабы
И свэт не видел отродас!

Парой он ноги чут волочит,
Хуй не стоит, хот отруби.
Она же знат того не хочэт:
Хот плачь, а всье равно иеби!

Марина расхохоталась:

— Ой, не могу! Тонька!

А он, трясясь наподобие сумасшедшего Франкенштейна, тараторил дальше:

Иебли ее и пожилыэ
И старики и молодые —
Всияк, кому иебла по нутру
Ее попробовал диру!

Марина корчилась от смеха на своем ореховом стуле, с соседних столиков смотрели с любопытством, официант стоял рядом, не решаясь снять с подноса тарелки со стерляжьей ухой.

— Хватит, милый... не могу... умру, хватит! — взмолилась Марина.

Тони внял мольбам, остановился на полуслове, кивнул официанту.

И вот Марина уже ест приправленную укропчиком вкуснятину, искоса поглядывая на Тоньку.

Тонька-Тоничка... Сколько времени утекло. А кажется, совсем недавно пожал ей руку щеголевато одетый американец, мило протянув:

— Тооны.

Это «Тоны» они потом долго мусолили, дурачась и потешаясь.

Он был богат, смел, предприимчив, любвеобилен. Катал ее на белом мерседесе по Садовому кольцу, выжимая 150, а за окнами мелькали золотые семидесятые с распахнутыми, ломящимися жратвой, выпивкой и диссидой посольствами, с толпами ебливых иностранцев, с дешевым такси, с чемоданами фарцы, с чудовищным количеством подпольных художников, поэтов, писателей, одержимых идеей эмиграции, но все-таки еще не эмигрировавших.

— Тонь, а помнишь, как мы у французов ночевали?

— Это когда ты стекло разбила?

— Ага. Я тогда эту бабу, советницу по культурным связям, отлекарить все хотела, а ты мне не давал.

— О, да! Я есть дэспот в любви! — захохотал Тони, капая на скатерть. — Лучше меня отминэтить, чем ее отлэкарить!

— Дурак! — хохотала Марина, давясь ухой. — Я бы успела и то и другое!

— О нееет, Мэри! — протянул он, опять корча из себя сумасшедшего (на этот раз пастора). — Нельзя слюжить двум господам сразу! Дом раздэлившейся не вистоет! Или минет или лекар!

Марина хохотала с полным ртом, прикрывшись покоробившейся от крахмала салфеткой.

А он — вытянувшийся, чопорный, охуевший от аскезы и галлюцинаций, с неистово сжатыми у груди руками — кивнул проходящему мимо официанту, скосил выпученный глаз на пустой графин:

— Сын мой, еще полькило, пожалюста!

И сын с носом Гитлера, прической Гоголя, усами Горького принес новый графин, а вместе с ним — запеченную в тесте осетрину.

— Нет, с тобой просто помереть недолго, — пробормотала Марина, вытерев слезы и закуривая. — И напишут потом — убита расчетливым смехом американского шпиона!

— Я бы хотел умереть за таким столом, — проговорил он, отделяя вилкой кусочек осетрины и отправляя в рот. — Ммм... заебысь!

— Откровенно говоря, не думала, что у них по-прежнему так хорошо готовят...

Тони наполнил рюмки, пожал плечами:

— Все равно мне показалось, что выбор меньше.

— Да уж конечно больше не будет. Вы вон взвинчиваете гонку вооружений, пытаетесь задушить нашу молодую страну.

Тони легонько постучал кулаком по столу, прорыча:

— Да! Мы поставим вас на кольени! Мы превратим вас в рабов! Разрушим вашу культуру! Спилим берьезки! Развалим церкви! Повьесим на ваши шеи тяжкое ярмо капитализма!

Марина втянула голову в плечи, как пантера, блестя глазами, зашипела ему в ответ:

— А мы будем сплачивать трудящихся всей планеты в борьбе против гнета американского империализма, против политики «большой дубинки», против огнеопасных игр мракобеса Рейгана за мир во всем мире, за полную и окончательную победу коммунизма на нашей планете!

— Браво! — расхохотался Тони, поднимая рюмку. — За это надо пить!

— Хай, хай, эмерикен спай! — чокнулась с ним Марина и лихо проглотила водку.

Тони выпил, дернулся:

— Уаа... какая она у вас... это...

— Горькая?

Он затряс головой, цепляя на вилку кусок осетрины:

— Нет... не горькая, а... как бы это сказать... ну... кошмарная!

— Кошмарная?

— Да.

Марина пожала плечами:

— Ну не знаю. А что, виски лучше, по-твоему?

— Лучше.

— А чего ж ты водку заказал?

— Я ее люблю, — ответил он, склоняясь над тарелкой, и Марина заметила, как неуклюже двигаются его руки.

— А почему любишь?

— А я все русское люблю.

— Молодец. Я тоже.

Марина оглянулась.